Отец ничем не обнаруживал свое горе перед Мунэсуэ, но всем сердцем переживал уход жены. Его тоска передалась Мунэсуэ. В доме, где жили одинокий отец и одинокий сын, царила печаль.
Кончилась война на Тихом океане, кругом была полная неразбериха. Что стало с матерью Мунэсуэ, последовавшей за военным, никто не знал. Всеобщая сумятица почти не коснулась Мунэсуэ. От этого периода у него остались расплывчатые воспоминания — то ли потому, что отец старался оградить его от переживаний, то ли просто все забылось. А может быть, тоска по матери настолько заполняла сердце ребенка, что он и не замечал потрясений вокруг. Но зато свою прежнюю тоску он очень отчетливо помнил до сих пор. Навсегда запечатлелись в его памяти то уныние, с которым они вдвоем с отцом сидели за ужином, тусклый свет лампы, холод в комнате, скудная еда. Горькая тоска со временем переплавилась в гнев. Ребенок, не помнивший лица матери, но знавший, что она живет где-то под чужим небом, испытывал к ней и нежность, и ненависть.
Пока был жив отец, они, деля тоску на двоих, выдерживали вместе самые жестокие жизненные бури. Они существовали в собственном крошечном мире, отделенном от общества. Но вскоре Мунэсуэ лишился своего единственного защитника.
Это случилось в ту зиму, когда мальчику исполнилось четыре года. Мунэсуэ ждал отца на станции. Отец каждый день возвращался вечером со службы в одно и то же время, и Мунэсуэ всегда встречал его. Приготовив сыну завтрак из картофеля или кукурузы, отец рано утром уходил на службу, и до самого вечера Мунэсуэ сидел дома один. Тогда не было ни телевизоров, ни книжек с картинками. В темной комнате Мунэсуэ напряженно и сосредоточенно ждал. Отец не разрешал ему приходить на станцию, боясь, что малыш попадет под поезд, во для ребенка прогулка до станции была единственным развлечением. Едва завидя отца, выходящего из контрольного пункта, где проверяли билеты, Мунэсуэ, как щенок, радостно кидался навстречу и повисал у него на руках. Отец всегда что-нибудь привозил сынишке и, хотя запрещал ему приходить на станцию, сам каждый раз бывал очень растроган, что Мунэсуэ его встречает. Гостинцы были скромные: то картофельные лепешки, то хлеб из бобов, — но для Мунэсуэ это было настоящее лакомство, сохранившее тепло отцовских рук. Мальчик чувствовал себя по-настоящему счастливым, когда вместе с отцом возвращался со станции домой. По дороге они разговаривали: отец, прищурив глаза, выслушивал бесхитростные рассказы Мунэсуэ о событиях, приключившихся за день. С безграничной любовью, вставляя иногда короткие «неужели?», «вот это да», слушал он сбивчивые истории ребенка о том, как он выгнал забредшую в дом дикую кошку, как испугался, когда в дверь постучался нищий, и каким вкусным печеньем угощали у соседа. Если отец задерживался, Мунэсуэ обязательно оставался ждать на станции. Он стоял, съежившись на холодном ветру, и никто не обращал на него внимания. В то время было много бездомных детей, и никого не удивляло, что малыш стоит один. К тому же каждый думал лишь о том, как бы выжить самому, и чужими делами никто не интересовался.
В тот день отец приехал на полчаса позже обычного. Был конец февраля — самая холодная пора. К тому времени, когда отец показался на контрольном пункте, Мунэсуэ уже окоченел от холода.
Опять пришел! Ведь говорил я тебе — не ходи… — Отец крепко обнял замерзшего сына. Руки отца были холодными, но Мунэсуэ казалось, что ему передается тепло отцовского сердца. — А сегодня я привез тебе и вовсе замечательный гостинец, — таинственно сказал отец.
— Что, что? Скажи!
— Отец протянул Мунэсуэ бумажный пакет:
— Ну-ка, открой!
— Вот здорово! — восхищенно вскрикнул Мунэсуэ, заглянув в пакет.
И впрямь здорово. В этих лепешках внутри настоящая бобовая паста!
— Правда? — У Мунэсуэ даже округлились глаза.
— Правда. Я их купил на черном рынке, потому и задержался. Пойдем-ка скорее домой и поужинаем. — Отец взял Мунэсуэ за руку, согревая озябшие пальцы мальчика.
— Спасибо, папа.
— Это тебе в награду за долгое ожидание. Но с завтрашнего дня больше меня не встречай. Мало ли, тебя могут обидеть злые люди, — ласково уговаривал отец.
Когда все это случилось, они уже поворачивали к дому. В углу пристанционной площади поднялся шум. Что-то происходило возле выстроенных в ряд палаток, торгующих нехитрой снедью. Стали сбегаться люди. Слышно было, как отчаянно кричит какая-то девушка: «Помогите! На помощь!»
Отец, не выпуская руку Мунэсуэ, поспешил на крик. Протиснувшись сквозь толпу, они увидели, что к девушке пристают пьяные американские солдаты. Не обращая внимания на обступивших их людей, они гоготали и отпускали сальные словечки, которых японцы не понимали, хотя смысл их был явно международным. Рядом с отощавшими гражданами страны, проигравшей войну, эти молодцеватые парни выглядели такими раскормленными, что, казалось, из-под лоснящейся красной кожи того и гляди брызнет накопленная ими злая сила.
Несчастная девушка металась, как мышь, окруженная кошками. Одежда ее была изорвана, в глазах — отчаяние. И все это происходило на глазах у людей, но на лицах их читалось лишь жестокое любопытство зевак, случайно попавших на захватывающее зрелище, они предпочитали глазеть, а не спасать. Да если бы кто-нибудь и решился заступиться за девушку, с солдатами оккупационной армии не поспоришь.
Они, воины страны-победительницы, теперь правили Японией. Они распустили прославленную японскую армию, попрали божественную власть императора — высший и абсолютный авторитет для японца. Словом, американцы управляли Японией, сев выше японских богов. Подчинив себе императора, они стали в те годы для японцев новыми богами. Полиция тоже не решалась противодействовать оккупационной армии, «воинству богов». Для оккупантов японцы были не людьми, а чем-то вроде животных, и это, по мнению американцев, оправдывало любые бесчинства.